Психология XX в.: итоги

Культ власти/служение смерти. К истории психоанализа в России

Александр Эткинд
© А.М.Эткинд. 1993 г.

Введение к книге: Эткинд А. М. Эрос невозможного. История психоанализа в России. СПб: "Медуза", 1993

Интеллектуальная история России XX века внутри страны оказалась фальсифицированной в не меньшей степени, чем ее политическая история. Результаты исследований западных историков и историков-эмигрантов, свободные от идеологического пресса, до сих пор, к сожалению, в России остаются малоизвестны. Впрочем, эти исследования в ряде случаев тоже оказывались ограниченными как вследствие недоступности архивов, так и в результате дистанции между их авторами и интересующим их советским опытом. Несчастно общество, правда о котором пишется другими; но и эта правда бывает ущербна – неполна и монологична.

История, написанная изнутри – и, тем более, изнутри глобального исторического кризиса, – неизбежно субъективна. Но это именно та субъективность, в которой нуждается меняющееся общество. Непосредственное переживание исторического процесса искажает перспективу; но и обогащает ее опытом людей, точно знающих, к чему привела сегодня их История.

* * *

Русская традиция не знала и до сих пор не знает такой специализации профессионалов, какая привычна на Западе; академическая и художественная культуры были в ней слиты одними и теми же духовными влияниями и политическими идеями. В истории психоанализа в России участвуют не только врачи и психологи, но и поэты-декаденты, религиозные философы и профессиональные революционеры.

Взлет русской культуры в короткие полтора десятилетия между началом столетия и Первой мировой войной породил свои вершины и провалы в гуманитарных науках так же, как в политике и социальной мысли, живописи и поэзии. Россия серебряного века была одним из центров высокой европейской цивилизации. Хотя среди утонченных представителей культуры модерна не было недостатка в пророках, предвещавших скорый расцвет варварства, в столицах и провинциях развивались самые современные направления наук и искусств. Аргументы славянофилов отступали перед напором Запада, однако, в тот раз реформам не суждено было сбыться. Серия военных поражений, бесконечные ошибки царя, разочарования в возможностях изменить реальный ход вещей, предчувствие близкой катастрофы – все это вызывало интерес к эзотерическим тайнам и заставляло брать на веру романтические мечты. „Эрос невозможного" – так сформулировал настроение эпохи лидер русского символизма Вячеслав Иванов (1). Бурная жизнь интеллигенции порождала все более удивительные плоды, от столоверчения до масонства, от оргий придворных хлыстов до политического подполья эсеров...

Мысль направлялась сразу же на предельные вопросы бытия, по пути проскакивая конкретное разнообразие жизни. Любовь и смерть стали основными и едва ли не единственными формами существования человека, главными средствами его понимания; а став таковыми, они слились между собой в некоем сверхприродном единстве. Интуиция единства любви и смерти стала инвариантом этой культуры, объемля такие разные ее проявления, как философия Вл. Соловьева, поздние повести Л. Толстого, поэзия Вяч. Иванова, романы Дм. Мережковского, драмы Л. Андреева и психоанализ С. Шпильрейн.

Как нигде и никогда популярен был в России на рубеже веков Фридрих Ницше (2). Его презрение к обыденной жизни, призыв к переоценке всех ценностей оказали долговременное, до сих пор не до конца осмысленное воздействие на русскую мысль. По словам самого авторитетного свидетеля, Александра Бенуа, „идеи Ницше приобрели тогда прямо злободневный характер (вроде того, как впоследствии приобрели такой же характер идеи Фрейда)" (3).

Страстная проповедь Ницше вовсе не была рассчитана на практическую реализацию. Но на русской почве она приобретала конкретные черты, казавшиеся зримыми и доступными для воплощения в жизни каждого. Как писал Федор Степун: „Замечание Достоевского, что русская идея заключается в осуществлении всех идей, верно не только по отношению к общественной, но также и к личной жизни" (4). То, что для Ницше и большинства его европейских читателей было полетом духа и изысканной метафорой, которую лишь варвар может принимать буквально, в России стало базой для социальной практики.

Новый человек. Сверхчеловек, попиравший своим существованием отживший здравый смысл, должен быть создан и будет создан именно здесь. Православные философы, начиная с Владимира Соловьева, призывали строить Богочеловечество на земле, переделывая тварного человека. Потом этот импульс истощился в магических абстракциях антропософии Рудольфа Штейнера, обещавшей все то же, но более легким путем. Такие лидеры будущей советской интеллигенции, как Горький, Маяковский, Луначарский, в свои молодые годы находились под сильнейшим влиянием Ницше, и их позднейший большевизм, возможно, позаимствовал у Ницше куда больше, чем у Маркса. Политический экстремизм русских марксистов соседствовал тогда с духовным экстремизмом Николая Федорова, требовавшего оставить все человеческие занятия ради своей „философии общего дела", заключающейся в научном методе воскрешения всех живших на земле людей. Теперь, почти столетие спустя, легко судить о том, что эти духовные течения, казавшиеся современникам абсолютно различными, общи в своем утопизме, основанном на вере в науку и родственному Ницше пренебрежении существующим на свете порядком вещей.

Программная книга А. А. Богданова, единственного серьезного теоретика среди большевиков (и психиатра по образованию), под точным названием „Новый мир" начиналась с эпиграфов из Библии, Маркса и Ницше. „Человек – мост к сверхчеловеку", – цитировал Богданов и продолжал от себя: „Человек еще не пришел, но он близок, и его силуэт ясно вырисовывается на горизонте" (5). Шел 1904 год.

Человек как он есть оказывается не целью и безусловной ценностью, а средством для построения некоего будущего существа. Как учил Ницше: „Человек есть то, что следует преодолеть". Эта идея представляется нам сегодня, на основе опыта прошедшего столетия, не просто опасной, но и, в буквальном смысле этого слова, человеконенавистнической. В начале века с ней соглашались многие. Литераторы-декаденты и православные теософы, сановные масоны и идеологи терроризма непримиримо спорили о средствах грядущего преображения человека и человечества – мистических или научных, эстетических или политических. Но сама цель и необходимость изменения природы человека мало кем подвергалась сомнению.

Православный идеал соборности – особого недемократического коллективизма, основанного на априорном согласии и повиновении, – добавлял свой оттенок в представления о целях и средствах преображения. Духовная традиция, развивавшаяся под разнообразными и, кажется, несовместимыми влияниями ницшеанства, православия и социального экстремизма, приобретала особую, поучительную и сегодня цельность. Победившие большевики в своих программах массовой переделки человека довели идею до ее воплощения – воплощения варварского и для этой культуры самоубийственного, но, возможно, в ее рамках единственного, которое только и могло быть на деле осуществлено.

* * *

С начала 10 и вплоть до 30-х годов психоанализ был одной из важных составляющих русской интеллектуальной жизни. В многоцветной мозаике быстро развивавшейся культуры необычные идеи Зигмунда Фрейда воспринимались быстро и без того ожесточенного сопротивления, которое они встречали на Западе. В годы, предшествовавшие Первой мировой войне, психоанализ был известен в России более, чем во Франции и даже, по некоторым свидетельствам, в Германии. В России, писал Фрейд в 1912 году, „началась, кажется, подлинная эпидемия психоанализа" (6).

Извечная русская „тоска по мировой культуре" наводила естественное удовлетворение в те времена, когда О. Мандельштам и Б. Пастернак, В. Иванов и А. Белый, Н. Евреинов и С. Дягилев, И. Ильин и Л. Шестов, Л. Андреас-Саломе и С. Шпильрейн годами жили, учились и работали за границей (уже следующее российское поколение будет лишено этой роскоши уезжать и возвращаться домой). Сегодня трудно даже представить, насколько тесно интеллигенция тех лет была связана с интеллектуальной жизнью Европы, насколько доступны были для выходцев из российских столиц и местечек лучшие университеты, салоны и клиники Германии и Франции, Австрии и Швейцарии.

Возвращаясь домой, молодые аналитики находили в обществе, с небывалой быстротой освобождавшемся от старых зависимостей, заинтересованную клиентуру. Первые русские психоаналитики занимали престижные позиции в медицинском мире, были тесно связаны с литературными и политическими кругами, имели свой журнал, университетскую клинику, санаторий и шли к институциализации психоанализа по лучшим европейским образцам. Среди их пациентов были и выдающиеся деятели „серебряного века". Психоанализ, который проходили в 10-е годы Эмилий Метнер и Иван Ильин, был одной из подспудных причин раскола в символизме, повлиявшего на судьбу и творчество его лидеров. Под влиянием многочисленных переводов Фрейда в языке русских интеллектуалов, от Вяч. Иванова до К. Станиславского, распространяется слово „подсознание" (специфическое для психоанализа в отличие от более старого слова „бессознательное").

История психоанализа полна удивительными выходцами из России, которые стали выдающимися фигурами психоаналитического движения. Блестящая и космополитичная Лу Андреас-Саломе, психоаналитик и близкий друг Фрейда, была одной из самых ярких звезд общеевропейской культуры модерна и сохраняла при этом в своем творчестве отчетливые следы влияния русской философии. Макс Эйтингон, ближайший ученик Фрейда, в течение многих лет возглавлял Международную психоаналитическую ассоциацию, финансируя ее мероприятия деньгами, которые контролировались правительством большевиков. Сабина Шпильрейн, самая романтическая фигура в истории психоанализа, вернулась в 1923 году в Россию, чтобы внести вклад в строительство утопии, и прожила вторую половину своей жизни в нищете, одиночестве и страхе...

Эти и другие выходцы из России, сохранявшие разнообразные связи со своей страной и нередко в нее возвращавшиеся, составляли важную часть окружения Фрейда и его первых учеников. Аналитики Вены, Цюриха и Берлина годами вели богатых русских пациентов. Как и в других европейских странах, в России в 10–20-е годы начала формироваться собственная психоаналитическая традиция. Николай Осипов, Моисей Вульф, Татьяна Розенталь, Михаил Асатиани, Леонид Дрознес были психоаналитиками, которые обучались или консультировались у самого Фрейда, Юнга или Абрахама; все они вернулись в Россию до революции, чтобы начать активную работу в качестве практиков и популяризаторов психоанализа.

Дальнейшая их судьба была различной. Розенталь покончила с собой в 1921 году. Асатиани отказался от психоанализа, и имя его носит Институт психиатрии в Тбилиси. Осипов и Вульф вновь, и навсегда, уехали на Запад в 20-х. Вульф вместе с Эйтингоном положил начало психоанализу в Израиле. В Праге Осипов со своим учеником Федором Досужковым основал местное психоаналитическое движение, так что и сейчас психоанализ в Чехословакии ведет преемственность от русских аналитиков. В самой России следующее поколение психоаналитиков, которое на Западе вошло в силу в конце 20-х годов, реализоваться не сумело.

Фрейд внимательно, сначала с надеждой, потом со страхом и, наконец, отчаянием и отвращением следил за развитием событий в Советской России. Он, впрочем, стремился опровергнуть легко возникающее впечатление, что его „Будущее одной иллюзии", как и другие социологические работы 20-х годов, вызваны к жизни именно советским опытом: „Я не собираюсь проводить оценку того громадного культурного эксперимента, который в настоящее время совершается на обширных пространствах между Европой и Азией", – писал Фрейд в 1927 году (7). Но уже через три года он признавался С. Цвейгу, что происходящее на этих пространствах заботит его как личная проблема: „Советский эксперимент... лишил нас надежды и иллюзии, не дав ничего взамен. Все мы движемся к тяжелым временам... Я сожалею о своих семи внуках" (8). Среди тех, с кем Фрейд обсуждал русские проблемы на протяжении десятилетий, был его пациент и соавтор Уильям Буллит, первый Посол США в СССР. Он оставил свой характерный след в „Мастере и Маргарите", и неожиданные взаимопересечения судеб Фрейда, Буллита и Михаила Булгакова позволяют по-новому прочесть этот роман.

Проблемы, к которым обращался формировавшийся психоанализ, много раз оказывались в центре исканий русской интеллигенции. Один из самых необычных русских мыслителей, Василий Розанов, завоевал скандальную славу, пытаясь разрешить загадки пола. Крупнейший писатель эпохи Андрей Белый пытался реконструировать в своих романах опыт раннего детства таким способом, что исследователи, начиная с не менее известного Владислава Ходасевича, при анализе его творчества прибегают к психоанализу. И в советский период мы находим те же неожиданные пересечения. Михаил Бахтин, чьи литературоведческие работы получили мировое признание, всю свою долгую жизнь продолжал явный или неявный диалог с Фрейдом. Михаил Зощенко, знаменитый сатирик, десятилетиями лечил себя самоанализом, который практиковал под прямым влиянием Фрейда; с помощью него он сумел выиграть духовную борьбу с направленной лично против него мощью режима. Сергей Эйзенштейн, крупнейший кинорежиссер эпохи, тоже был увлечен психоанализом и использовал его идеи в своем творчестве.

Работы московских аналитиков одно время поддерживались и курировались высшим политическим руководством страны и более всего Львом Троцким, история отношений которого с психоанализом заслуживает особого обсуждения. Педология, специфически советская наука о методах переделки человека в детском возрасте, создавалась людьми, прошедшими более или менее серьезную психоаналитическую подготовку. Определенное влияние психоанализ оказал на зарождавшиеся в 20-е годы идеи, которые стали определяющими в развитии психологии в стране на полвека вперед. Крупнейший психолог советского периода А. Р. Лурия начинал свой длинный путь в науке ученым секретарем Русского психоаналитического общества. Книги Фрейда оказали заметное влияние на работы Л. С. Выготского и П. П. Блонского. Общение с С. Н. Шпильрейн, привезшей в Москву живые традиции венской, цюрихской и женевской психологических школ, оказало, видимо, ключевое влияние на формирование психологических воззрений Выготского, Лурии и их окружения.

Русская медицина принимала психоанализ менее охотно, чем широкая публика. Книги Фрейда систематически переводились на русский язык с 1904 по 1930 годы, но в университетских курсах психиатрии и психологии они редко находили отражение. Физиология И. П. Павлова и психоневрология В. М. Бехтерева, боровшиеся между собой за первенство в той области, которая сегодня называется нейронаукой, периодически проявляли некоторый интерес к психоанализу, но оставались далеки от него. Советская психиатрия развивалась по пути механических классификаций и репрессивных методов лечения, которым психоанализ был чужд. В советской психотерапии, в полном соответствии с духом времени, господствовал гипноз.

После падения Троцкого психоаналитическая традиция в России была грубо и надолго прервана. Часть аналитиков нашла прибежище в педологии, но и эта возможность была закрыта в 1936 году. Сейчас, уже в самом конце XX века, мы вновь стоим перед задачей, которая с видимой легкостью была решена нашими предками в его начале. Только теперь задача возобновления психоаналитической традиции кажется нам почти неразрешимой.

* * *

Особенности психоанализа делают специфичной и его историю. История психоанализа – отдельная область исследований со своими авторитетами, традициями, журналами и своей Международной Ассоциацией. Русский читатель легко заметит в стиле и содержании этой книги отличия от известных ему отечественных историй психологии (9). Мой подход отличается и от тех доминирующих сегодня взглядов на особенности русской и советской психологии, которые представлены в работах американских историков (10).

Истории таких смежных с психоанализом наук, как психология и медицина, больше ориентированы на анализ научных идей, методов и категорий и меньше интересуются людьми науки, их личностями, биографиями и взаимоотношениями. В истории психоанализа развитие идей тесно переплетено с судьбами людей; и то, и другое отчасти вбирает в себя черты своего времени, а отчасти сопротивляется его меняющимся влияниям. Меня в большей степени интересовало то, что можно назвать историческим и, еще шире, человеческим контекстом психоаналитической теории и практики: глубокая и по политическим причинам часто недооцениваемая преемственность между советским и дореволюционным периодами духовной истории России; взаимные влияния психоанализа и современной ему русской философии, литературы, художественной культуры; отношения между содержанием науки и жизнью вовлеченных в нее людей.

Жизни людей – как аналитиков, так и их пациентов, – интересны в истории психоанализа не меньше (а, пожалуй, и больше), чем судьбы их научных идей. Такова природа анализа, что на биографиях этих людей, на их словах и поступках, на выборе, который они делали в жизни, и на их отношениях между собой сказались психоаналитические ценности, взгляды, цели, средства, методы. Через людей влиял на существо аналитических представлений сам ход Истории. Взаимодействие идей, людей и эпох – вот что будет интересовать нас здесь, в истории психоанализа в России.

Такая методология не является ни общепринятой, ни, тем более, единственно возможной. Мы можем настаивать только на том, что она соответствует взглядам многих героев этой книги. Ницше писал в 1882 году Андреас-Саломе: „Моя дорогая Лу, Ваша идея свести философские системы к личной жизни их авторов (хороша)... я сам так именно и преподавал историю древней философии, и я всегда говорил моей аудитории: система опровергнута и мертва – но если не опровергнуть стоящую за ней личность, то нельзя убить и систему (11). Споря с Юнгом, Фрейд так заключал свою историю психоанализа: „Люди сильны, пока защищают великую идею; они становятся бессильными, когда идут против нее" (12). Юнг, со своей стороны, писал русскому литератору Эмилию Метнеру в 1935 году: „твоя философия сродни твоему темпераменту, и оттого ты рассматриваешь личность всегда в свете идеи. Это меня очаровало" (13). Владислав Ходасевич говорил „о попытке слить воедино жизнь и творчество... как о правде символизма. Эта правда за ним и останется, хотя она не ему одному принадлежит. Это – вечная правда" (14). Михаил Бахтин формулировал: „Идея – это живое событие разыгрывающееся в точке диалогической встречи двух или нескольких сознании" (15). А булгаковский Воланд понимал задачу так: „Я – историк... Сегодня вечером на Патриарших будет интересная история!"

Эта книга в своей композиции пытается соответствовать сложной исторической ткани. Рассказ о людях, делавших историю психоанализа в России, чередуется с рассказом о последовательных периодах этой истории. Главы книги следуют друг за другом так, что после монографической главы, посвященной истории жизни кого-то из наших героев, следует обзорная глава, посвященная той или иной эпохе в восприятии, развитии и трансформации психоанализа в России.

В западной и, прежде всего, французской и американской, а также английской, немецкой, итальянской, венгерской, болгарской, швейцарской и шведской литературе, истории психоанализа в России посвящено немало исследований (16). В отечественной литературе настоящая книга по существу открывает эту благодарную тему (17).

* * *

3аключение

Опыт Фрейда показывает возможность того, что так часто подвергалось и подвергается сомнению в XX веке, – возможность преодоления идеей национальных границ. Ориентированный на индивида, психоанализ оказался источником идей, которые в одних и тех же своих значениях были восприняты разными обществами. Интеллектуальные ценности в своих итоговых формах могут стать вненациональными, сколь бы ни были специфичны процессы их созревания. Но этот универсализм, желанная цель столь многих, дается далеко не всем.

Достаточно сравнить историю психоанализа с судьбой марксистских идей, чтобы понять, как сложно и почти невероятно подобное транснациональное проникновение, со сколь гибельными для идеи искажениями связано оно в иных случаях. Возможность эта не зависит от субъективных намерений ее автора. По крайней мере, у Фрейда по этому поводу было больше опасений, чем надежд. Видимый парадокс состоит в том, что марксизм со всей навязчивостью провозглашал универсальный характер своих целей и потерпел крах. „Фрейдизм" был в этой области крайне нерешителен, но одержал победу.

С каждым десятилетием XX века психоанализ распространялся во все новых национальных культурах. Он приобретал национально-специфические черты, примером которых может служить структуралистский психоанализ Жака Лакана во Франции или необычно глубокое взаимопроникновение психоанализа и медицины в Соединенных Штатах. Последним из завоеванных им континентов была Латинская Америка, в странах которой падение диктаторских режимов неизменно сопровождалось бурным расцветом психоанализа. Несмотря на длинную историю расколов и дискуссий, психоанализ сохранял, как правило, свою идентичность.

Судьбу психоанализа в разных национальных средах можно, пожалуй, сравнить с путем кометы, пересекающей разные солнечные системы. Комету окружает вакуум, она не встречает на своем пути ничего похожего на самое себя. И вместе с тем в этом пространстве есть свои силовые линии, свои гравитационные и магнитные поля, искривляющие путь небесного тела, завихряющие его хвост и отрывающие от него целые облака, которые начинают вращаться по внутренним орбитам данной системы...

Психоанализ был настолько быстро и активно воспринят в России начала века, что, когда соприкасаешься с этой историей сегодня, трудно освободиться от чувства удивления: неужели речь идет о той же самой России?

Но в ее необычных духовных и политических условиях психоанализ подвергся, пожалуй, наибольшим деформациям за всю свою историю. В конечном итоге этого бурного развития он оказался практически неузнаваем. Национальные особенности русской культуры, взаимодействовавшие с уникальностью исторической ситуации, породили беспрецедентную интеллектуальную смесь. Психоанализ играл свою роль в этом необычном процессе. Жесткость психоанализа, определенность того, что им является, и что не является, позволяет с необычной наглядностью увидеть сложные переплетения научных идей, духовных ценностей и политических сил, которые определили интеллектуальный облик России XX века.

Русский психоанализ имел многообразную специфику. В теоретическом плане наиболее любопытна линия от адлерианства русских психотерапевтов 10-х годов до троцкизма советских аналитиков 20-х. Сексуальность в теории и перенос в технике анализа были последовательно замещены проблемами власти, с одной стороны, и сознания – с другой. И в практической работе осознанию и внушению придавалось куда больше значения, чем переносу, о котором почти не говорили аналитики советского периода. Уводя от исследования сексуального либидо в поиск иных движущих человеком сил, линия этих поисков была, пожалуй, противоположна мировому направлению развития психоанализа.

„Можно с уверенностью утверждать, что в России могло бы развиваться сильное и плодотворное психоаналитическое движение, если бы против него не велась такая энергичная война со стороны официальных сил", – писал в 1930 году в берлинской эмиграции недавний Президент Русского психоаналитического общества Моисей Вульф (2). Пожалуй, в свете сегодняшнего исторического знания, да и политического опыта, утверждение Вульфа выглядит упрощением. Невозможно избежать интеллектуальной ответственности, ссылаясь на злую волю властей. В борьбе за политическое доминирование сами психоаналитики шли на драматические изменения своих взглядов. Они руководствовались собственными утопическими иллюзиями, в которых не видели противоречий с психоанализом. С надеждой и верой относясь к новой власти, развиваясь и перерождаясь вместе с ней, они находили с ее стороны понимание и поддержку до тех пор, пока сама эта власть состояла из людей, близких им по духу.

Начиная с Татьяны Розенталь и кончая Иваном Ермаковым, для работы русских аналитиков было характерно избегание проблем либидо, а иногда даже прямое ханжество в вопросах секса. Неприятным, а то и комичным примером является эволюция Арона Залкинда, который от адлеровского психоанализа плавно перешел к попыткам государственной репрессии сексуальности во имя классовой власти. Напротив, другие традиции, которые восходили, например, к просвещенному эротизму Лу Андреас-Саломе, идеям сексуально-классового освобождения Вильгельма Райха или концепции диалога русского пророка пост-модернизма Михаила Бахтина, были забыты, потому что не были прямо связаны с проблематикой власти. Культ власти, основная ось тоталитарного сознания (3), поглощал в себя любой духовный материал, и в том числе самый неподходящий, каким был и есть психоанализ.

Культ власти всегда, независимо от намерений и обстоятельств, оборачивается обрядами смерти. Начиная с Сабины Шпильрейн, тема влечения к смерти приобрела первостепенное значение для русских аналитиков, приближавшихся здесь к узловой, идущей от Владимира Соловьева и Вячеслава Иванова проблеме отечественной культуры. Смерть и власть составляли тот универсум, в котором существовал психоанализ в России и все то, что из него произросло. Смерть и власть составляли ту двойную планету с полем тяготения чудовищной силы, вокруг которой вращалась залетевшая сюда совсем из других пространств комета психоанализа – вращалась до тех пор, пока не упала, вконец отождествившись с этими черными солнцами.

Противоестественное государство могло достичь стабильности лишь при условии изменения самой человеческой природы своих подданных, – преображения, которого оно ежечасно от них требовало и, действительно, пыталось осуществить. Наблюдая события из эмиграции, Федор Степун писал в ужасе: „Государственный деспотизм не так страшен своими политическими запретами, как своими культурно-педагогическими заданиями, своими замыслами о новом человеке и новом человечестве" (4). Идея „нового человека" была центральной для русских интеллектуалов начиная с поэтов-символистов 10-х годов и вплоть до педологов 30-х. Потом она теряла свое значение параллельно с либерализацией режима, но, выхолощенная до пустого лозунга, дожила до брежневского времени.

Ранний советский психоанализ был в невиданной степени политизирован и близок к государственной власти. Руководство Русского психоаналитического общества начала 20-х годов почти полностью составляли видные большевики, намеревавшиеся использовать психоанализ в своих интересах. Москва 20-х годов видела организацию Государственного психоаналитического института (словосочетание, невиданное в истории психоанализа) и Психоаналитического детского дома, специализированного заведения для детей высших партийных функционеров. На психоанализ как на часть своей новой политики делал ставку Троцкий, а в детском доме-лаборатории психоаналитическое воспитание получал сын Сталина Василий, впоследствии генерал авиации и алкоголик.

Но беспрецедентная близость к власти не уберегла ни советских аналитиков, ни русский анализ. Скорее наоборот, смерть приближалась ровно в той мере, в какой близка была власть.

Адольф Иоффе, пациент Адлера, проводивший потом психоанализ на сибирской каторге, покончил с собой после ликвидации троцкистской оппозиции, одним из лидеров которой был. Арон Залкинд умер от инфаркта после осуждения его педологии, науки о „новом массовом человеке". Александр Лурия, крупнейший психолог советского периода, начал свой путь ученым секретарем Русского психоаналитического общества, но оставил этот пост для разработки детектора лжи по заданию Генерального прокурора московских процессов. Сама Сабина Шпильрейн, открывшая влечение к смерти задолго до Фрейда, добровольно осталась в оккупированном нацистами Ростове, где и была расстреляна в толпе ростовских евреев. Сергей Эйзенштейн, которому увлечение психоанализом не помешало, а скорее помогло создать свои фильмы, жестокие и прекрасные памятники побеждающего тоталитаризма. И, наконец, человек, олицетворявший власть в международном психоанализе – Макс Эйтингон, одна из самых загадочных и зловещих фигур интеллектуальной истории...

В истории психоанализа – истории идей – влечение к власти, описанное А. Адлером и никогда не признававшееся Фрейдом, очень далеко от влечения к смерти, описанного С. Шпильрейн и потом переоткрытого Фрейдом. История психоанализа – история людей – позволяет, однако, задать странный на первый взгляд вопрос: так ли уж далеки друг от друга два эти влечения?

Во всяком случае оба они возвращают нас к Ницше. И, пройдя этот круг, мы чувствуем скрытую, парадоксальную его логику.

КУЛЬТ ВЛАСТИ... СЛУЖЕНИЕ СМЕРТИ... ЭРОС НЕВОЗМОЖНОГО.